Дореволюционный Нижний Новгород без Ярмарки и Кремля
- Текст:Кирилл Кобрин19 августа 2021
- Добавить в кабинетДобавлено в кабинет
«…Высокотравные берега, мягкий деревянный мост через Волгу, булыжные съезды, окаймлённые по весне и в осень пенистыми ручьями. Город не высокорослый, не шумный, с лихачами на дутых шинах и маленькими весёлыми трамвайчиками — вторыми в России».
Эта история начинается и заканчивается учителями. Сюжет разворачивается между двумя педагогическими заведениями — Нижегородской мужской гимназией и Нижегородским дворянским институтом, заглядывая на своём пути на Сормовский завод и в Нижегородский острог, а также — помимо Нижнего — в некоторые другие населённые пункты бывшей Российской империи. Действие охватывает чуть больше восьмидесяти лет, с конца 1860-х. Но начну я с относительно недавнего времени, первого постсоветского десятилетия, когда Нижний Новгород вновь стал называться Нижним Новгородом. И начну с персональной истории — не из тщеславия, а потому, что странным образом оказался связанным с какой-то частью данного сюжета.
Все девяностые годы я проработал в Нижегородском (сначала Горьковском) педагогическом институте (с какого-то момента, в силу охватившей страну мегаломании, университете). Том самом, который сейчас именуется «Мининским университетом», что, наверное, звучит торжественнее и даже как-то державнее, но я испытываю сожаление по поводу увольнения Максима Горького из должности посмертного покровителя педагогического заведения. Горький был певцом просвещения, в котором видел главное оружие против русской отсталости и дикости; кто, как не он, должен вести будущих учителей в бой за сияющие высоты Науки, Культуры, Разума? Увы, он стал жертвой постсоветского равнодушия к тому, что имело несчастье почитаться стопроцентно советским, но не стало рекламным брендом индустрии советской ностальгии. Горького к «советской ностальгии» приспособить очень трудно — именно потому, что его пафос нисколько не состарился, а просвещение, истинное, глубокое, серьёзное, — столь же необходимо. Наконец, он сам — актуальный пример того, как в сословной стране с зияющей пропастью социального неравенства человек энергичный и талантливый сам взвалил на себя роль и государства, и общества, сам себя образовал, сам встал на ноги, был политическим активистом, писателем, жил на гонорары с огромных по тем временам тиражей своих книг, устраивал за свой счёт целые съезды дружественной ему партии (V съезд РСДРП в Лондоне, 1907 года, к примеру), давал деньги на благотворительные нужды, помогал собратьям по перу, а после 1917-го заступался перед большевиками и ЧК, хотя и не всегда с успехом, за самых разных учёных, сочинителей и художников, часто ему совсем не близких. Кого-то спас, кстати говоря.
Вместо него небесным патроном педагогического образования в Нижнем Новгороде стал несомненный герой, но из тех времён, когда ни просвещения, ни науки на нашей родине не было. Но это так, в сторону.
В общем, все девяностые годы я проработал в Нижегородском (сначала Горьковском) педагогическом институте (с какого-то момента университете). Гипсовый Максим Горький встречал меня на площадке между первым и вторым этажами парадной лестницы, я поднимался дальше, на последний, четвёртый этаж, поворачивал направо в крыло здания, в самый конец. Узкий коридорчик заканчивался тупиком с двумя дверями. За одной скрывалась кафедра истории России, за другой — кафедра всеобщей истории (перипетии с их названиями здесь упускаю, чтобы окончательно не запутать читателя). Я был там, где преподавали историю стран Запада и Востока, Античности и Средних веков, Нового и Новейшего времени, а также многочисленные небесполезные спецкурсы. Тогда ещё можно было курить в зданиях — и большую часть того десятилетия я курил. Перекуры происходили в том же коридорчике; отличный повод поболтать с коллегами, обитавшими за соседней дверью. И вот, в одном из таких разговоров всплыла тема семейства Ульяновых, и, конечно же, самого известного из них — Володи. Коллега рассказал мне удивительную историю о том, как в самом конце 1960-х, когда вся Советская страна готовилась к столетию со дня рождения Ленина, один горьковский краевед объявил, что Володя Ульянов, хотя и родился в 1870 году в Симбирске, но зачат-то был именно в Нижнем Новгороде! Оттого родиной его следует считать не Симбирск/Ульяновск, а Нижний/ Горький. Можно только вообразить, какой мощной струёй потёк бы в город символический и реальный советский капитал, прислушайся начальники к доводам краеведа. Естественно, не прислушались. Сама тема зачатия Ленина была довольно скользкой (ну как себе вообразить такое?) и даже непристойной; к тому же идея заменить графу «место рождения» на «место зачатия» вряд ли могла понравиться и бюрократии, и населению. В результате краеведа-энтузиаста приглушили. Володя Ульянов остался навсегда приписан к Симбирску, Ульяновск навсегда остался приписан к Владимиру Ленину.
История показалась мне забавной и даже как-то тронула меня — и вот почему. В энтузиазме, пусть нелепом, краеведа я разглядел почтенную традицию европейских любителей древности, ведущую своё начало со времён позднего Ренессанса и барокко. Таких людей называли антиквариями. Один антикварий утверждал, что нашёл череп короля Артура, другой доказывал, что его поместье расположено на том самом месте, где стоял Святой Патрик в момент изгнания им из Ирландии змей и жаб, третий демонстрировал мослы, извлечённые из борозды лемехом землепашца, в качестве доказательства, что здесь, именно здесь, водились те самые великаны, описанные в древних книгах. Любовь к родному уголку часто носит странный характер, даже смешной; но всё-таки это любовь. И она лучше полного равнодушия. Более того, я не подозреваю в затее горьковского ульяноведа особой корысти; лично за себя он вряд ли хлопотал, его волновало величие родного города.
Благовещенская площадь. Здание мужской гимназии. Фотография Василия Зевеке. 1900-е
Впрочем, тогда, в начале или середине девяностых (не помню точно), меня больше занимало другое обстоятельство — уже совсем персональное. Мы стояли, курили, болтали в том самом здании, где до Революции располагалась Нижегородская мужская гимназия, в которой отец Володи Ульянова, Илья Николаевич, был учителем. В 1863 году он приехал в город и стал преподавать математику и физику в этом учебном заведении, а также в других, включая Александровский дворянский институт, который находился буквально за углом от гимназии, через дорогу. К Дворянскому институту мы ещё вернёмся неоднократно; как я сообщал в начале текста, наш сюжет в основном выстроен между этими двумя педагогическими заведениями и соответствующими строениями. Что касается здания гимназии, а потом — пединститута, в коридоре которого я услышал историю о подлинном месте зачатия Ленина, то оно до революции состояло из трёхэтажной центральной части, выходившей на Благовещенскую площадь, и двух двухэтажных крыльев (их именовали ещё и флигелями) справа и слева. Тем крылом, что справа (если смотреть на фасад с Благовещенской площади, ныне с площади Минина), начиналась улица Варварская, на ней наискосок и располагался Дворянский институт. Варварская улица упиралась в острог (который называли ещё тюремным замком); его мы тоже упомянем в нашей истории. С левого крыла гимназии начиналась улица Тихоновская; как раз в этом крыле и была наша кафедра, но на четвёртом этаже. Два этажа над крыльями и один над центральной частью были достроены в 1930-е, после чего здание получило свой нынешний вид. Это даже не вот чисто сталинская архитектура, сколько такой помпезный, монументальный стиль, который был распространён и за пределами СССР в тридцатые — я видел множество подобных строений в Праге, Риге, немецких городах.
Улица Варварская, её окрестности и важнейшие учреждения: 1. Нижегородская мужская гимназия 2. Александровский дворянский институт 3. Нижегородский острог Фрагмент фиксационного плана Нижнего Новгорода 1848–1853 годов, составленного топографом Лебедевым
Таким образом, мы курили в коридоре, во времена учителя Ильи Николаевича Ульянова не существовавшем. Тем не менее их квартира вполне могла находиться прямо под нами, через этаж или два, — ну, или в правом крыле. Известно, что Ульяновы, переехав из Пензы в Нижний, поселились сначала во флигеле Дворянского института, а потом и гимназии. В каком из флигелей была учительская квартира, я не знаю и, честно говоря, не очень хочу знать. Заманчиво представлять себе, что 14 лет жизни проработал ровно над тем самым местом, где зачинали Ленина. Что-то в этом есть. Ведь Нижний Новгород считался (и особенно сейчас считается) городом неторопливым и основательно бородатым, как старообрядцы на снимках Максима Дмитриева. А оказывается, что сама Революция — если не духом, то телом — пришла отсюда.
Что касается фактов, то вполне возможно, что да, Володя Ульянов был зачат здесь, в одном из флигелей Нижегородской мужской гимназии. В Симбирск Ульяновы переехали в сентябре 1869 года1, второй сын родился 22 апреля 1870-го; это, если нехитро отсчитать девять месяцев назад, даёт июль 1869-го. На что и напирал горьковский краевед. Кстати говоря, несмотря на всю сомнительность данной темы, она всплыла в 2005-м, когда уже совсем в другой России и совсем в другом Нижнем Новгороде предложили использовать её для ребрендинга города2. Мол, не Питер, а Нижний — колыбель революции. Здесь, конечно, прискорбное незнание родного языка: в колыбели ведь младенец-революция уже лежит, а места, где младенцев зачинают, называются совсем по-другому. Это нижегородским политическим маркетологам в 2005-м в голову не пришло. В общем, затею быстро забыли, однако не стоит смотреть на неё свысока — она тоже имеет символический характер. Беспощадного и последовательного врага капитализма, частной собственности и рыночной экономики попытались превратить в маркетинговый продукт. Причём не самого его, а, так сказать, супружеское ложе, где он был зачат. Изощрённая месть позднего капитализма вождю коммунистической революции. Слава богу, она не удалась.
И. Н. Ульянов среди
членов педагогического
совета Нижегородской
гимназии (4-й слева
в заднем ряду).
Нижний Новгород. 1867.
Центральный архив
Нижегородской области
Если тело Вождя Русской Революции было (предположительно) зачато в Нижнем Новгороде, то здесь же возмужал духом тот, кто пытался придать телесности если не русской культуре (и уж точно не русской жизни — телесность из неё никогда не уходила), то русской литературе — да и русской мысли тоже. Я имею в виду не телесность накачанной плоти или каких-то гаремных наслаждений и не изысканное гурманство, нет, речь идёт о телесности повседневной жизни, состоящей из довольно нерафинированных запахов, вкусов, не шибко красивых движений, действий и слов. Эта рутина, она почти полностью отсутствовала в русской литературе XIX века, разве что Чехов сделал её своей темой, но он дал её всё-таки с характерной для него лирической грустью, нет, скорее лирическим сожалением. Мол, вот она, жизнь, такова, она засасывает в своё болото; тонкие порывистые студенты превращаются в закосневших ионычей, а прекрасные романтичные барышни — в грузных мамаш или в раздражённо курящие одну пахитоску за другой синие чулки. И Чехову это не нравится; авторского отношения он прямо не выказывает, но знает, конечно: в будущем люди будут жить по-другому, возвышеннее, чище, умнее. В общем, понятно, это же конец XIX века, классическая русская провинциальная скука и тоска, когда-то дистиллированная Гоголем до недосягаемых высот абсурда, — и на неё накладывается тоска городской и пригородной буржуазной жизни новой эпохи, эпохи индустриальной революции и строительства капитализма. Результат получился настолько сокрушительным, что в какой-то момент показалось, что писать в России прозу стало не о чем. Всё одно и то же и ничего нового.
Люди (конечно же, под «людьми» русские интеллигенты имели в виду прежде всего мужчин) рождаются, плачут в люльке, ходят в школу, кончают или не кончают курс в университете, устраиваются на службу, служат, ухаживают за девушками, женятся, производят детей, выходят в отставку, помирают. Едят, любострастничают, болеют, сплетничают, читают газеты, пьют свой бесконечный чай. Просто пьют. Действительно, писать не о чем — ведь и так всё ясно. Это Россия 1880–1890-х, времён правления Александра III и первых лет Николая II. До этого — реформы и пореформенное время, движуха, террористы, восстание в Польше, война с турками. После — революция, война с японцами, террористы, реформы. Тоже движуха. А дальше — и вовсе конец той жизни, Первая мировая и 1917-й. Но вот эти двадцать лет в рассуждении жизни, в рассуждении реальности, в рассуждении рутины — совсем особое время. И не зря в нём появился, развился и достиг совершенства только один настоящий писатель — Чехов, который уловил всю двусмысленность своей эпохи. Эту двусмысленность я бы описал как «тоска и скука над бездной». Бездны ещё не видно отчётливо, но о ней догадываются самые тонкие; для Чехова это будущее с небом в алмазах, для декадентов — это бездны эстетического свойства, для будущих символистов — мистические бездны сверху/снизу. А в сторонке от них всех стоит исполин Толстой и не понимает, из-за чего сыр-бор. Для него дело не в тоске и скуке, а в том, что вообще вся жизнь устроена совершенно неправильно. И точка.
Единственным, кто увидел в этой жизни одну возможную правду, хотя и ворчал на неё, был Василий Розанов. Он был тем, кто чуял — как некоторые другие — бездну; но он бездну не призывал; Розанов бездны боялся, бежал от неё. Лучше скука рутины, тоска повседневного быта, чем катастрофа. В нетерпении расшатать рутину, растрясти болото мещанства Розанов видел главную беду. Он не смены жизни хотел, он предлагал жизнь понять, точнее — прочувствовать сердцем, её принять. «Что делать? — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать; если это лето — чистить ягоды и варить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай». Конечно, всё вышесказанное имеет отношение к абсолютному меньшинству населения Российской империи того времени. Думаю, процентам к трём-четырём. Остальные чистили ягоды, варили варенье и пили с ним чай безо всякой аффектации, привычно, не задумываясь. Точнее, те чистили, варили и пили, у которых было на что купить сахар для варенья и чай. И у которых было время на данные действия. Если на время забыть про национальные окраины Российской империи, то в самой Великороссии подавляющее большинство населения было совершенно равнодушно к метаниям по поводу невпечатляющей, скучной и грубой жизни среднего класса; прежде всего потому, что они и узнать об этих метаниях не могли, ибо были неграмотны. А те, что были грамотными, тоже не шибко интересовались данными материями. Крестьяне пытались выжить, мещане — жить. Из среды вторых вышел Максим Горький; благодаря ему Нижний Новгород стал известен в качестве одной из столиц русского мещанства. Горький же открыл русскому интеллигенту и другой мир — мир промышленных рабочих. Что касается крестьян, то он их не любил, на что имел веские причины, будучи неоднократно бит ими во время своих странствий. Любить — не любил, но жизнь их знал.
Тем не менее метания небольшой группы представителей русского среднего класса были исключительно важны. Именно эти люди задали повестку дня для всей страны — но это выяснилось потом, десять лет спустя. Они заняли политический вакуум, возникший из-за того, что власть абсолютно не интересовала политика в том её виде, в котором она функционировала в индустриальную капиталистическую эпоху. Власть правила — ну и слава Богу. Ничего больше ей не нужно. История русской революции — это история новой политической повестки, которой мало кто противостоял. Потому партия моего почти земляка Ленина и победила — потому что она действительно хотела победить. И ещё потому, что она обращалась как раз к тем, для кого размышления по поводу скуки выпивания зараз по пяти стаканов чаю с вареньем вприкуску были неизвестны. И вот здесь возникает тема дореволюционного Нижнего Новгорода как места патентованной старомещанской и купеческой жизни, места проживания провинциальной интеллигенции с её порывами и мечтаниями — и, одновременно, места быстрой индустриализации (Сормово), роста пролетариата, проникновения социалистических идей. Потому на одном символическом полюсе этого многосоставного НН того времени расположился Ленин, в Нижнем не родившийся, но бывавший по подпольным делам там в 1890-е, а на другом — Василий Розанов, который провёл здесь шесть очень важных для себя лет.
Розанов — главный (и единственный настоящий) герой русского охранительства, не приличного респектабельного «консерватизма», а именно разнузданного охранительства, совмещавшего крайний индивидуализм с крайним же национализмом, антихристианский пафос с религиозным умилением (впрочем, вполне рассчитанно-циническим), защиту «семейных ценностей» с возмутительной непристойностью3, ядовитый антисемитизм — с восторженным юдофильством.
Розановы — три брата вместе с семьёй старшего из них, Николая, — переехали в Нижний Новгород из Симбирска через три года после того, как в обратном направлении переехали Ульяновы. Николай Васильевич Розанов был учителем, так что в Симбирске он с Ильёй Николаевичем Ульяновым совпал, хотя сталкивались ли молодой педагог и губернский инспектор народных училищ, сказать сложно. Заманчиво, конечно, представить Николая с братьями Васей и Серёжей прогуливающимися по Карамзинской площади вокруг памятника автору «Бедной Лизы», вот они приближаются к семейной паре, которая неторопливо шествует в сопровождении няни, няня тянет за руку юного кудрявого мальчика Володю, тот капризно упирается, Николай Васильевич и Мария Александровна с Ильёй Николаевичем раскланиваются и расходятся. Но оставим подобные сцены для беллетристов. Всё, что мы знаем: после смерти отца трое братьев Розановых приехали в Нижний в 1872 году, старший получил место учителя Нижегородской мужской гимназии, а поселились они — да, конечно! — тоже в гимназическом флигеле. В отличие от Ульяновых, у нас есть указание, где именно Розановы обитали; много лет спустя Василий Васильевич пишет: «Да, если эта квартира, в которой вы живёте, есть от выхода с Варварки первая направо по нижнему коридору (серия квартир), — то это моего покойного брата. А самая первая комнатка, без окна или с далеко от двери стоящим окном, — это и есть та, где мы прожили с младшим братом Сергеем от 1874 по 1878 год». На розановскую фактологию полагаться нельзя, ведь переехал он в Нижний в 1872-м, это точно. Хотя кто знает, может, они сначала жили в одной квартире, а потом — с 1874-го — в другой? В любом случае это правый флигель, первый этаж, выход на Варварскую. Не исключено, что все учительские квартиры были здесь; тогда Володю Ульянова зачинали не под моей кафедрой. Эх, жаль.
Василий Розанов (на стуле) среди своих гимназических товарищей. Нижний Новгород. Фотография Давида Лейбовского. 1875
Василий Розанов учился в Нижегородской гимназии шесть лет, с 1872-го по 1878-й, и закончил её. Брат Николай там преподавал, а в 1879 году стал директором, на два года. Кстати, Николай был женат на нижегородке, дочери местного учителя Александре Троицкой. В этой истории — все волгари. Василий после гимназии поступил в Санкт-Петербургский университет. С тех пор был в Нижнем, наверное, раза три-четыре; кажется, в последний раз — в июне 1907 года, когда с семейством на пароходе плыл по Волге, направляясь на Кавказские Воды. Это путешествие породило один из лучших русских травелогов, «Русский Нил», но сейчас он нас не интересует4, так что двинемся дальше, читатель, к другой розановской книге, самой, пожалуй, известной, — к «Опавшим листьям». Первый «короб» этого радикальнейшего, до сих пор невероятного по форме и по интонации нон-фикшн вышел в 1913 году, второй — уже в войну, в 1915-м. Именно во втором, из Петрограда, а не Санкт-Петербурга, за два года до конца его России, Розанов вспоминает Нижегородскую гимназию. Не исключено, что отрывок, который я сейчас буду разбирать, был написан — или, в данном случае, по большей части вспомянут, переписан — ещё до рокового 1914-го, тем не менее нам здесь важна точка ретроспективного отсчёта, которой является год издания. 1915-й. Ленин сидит в Цюрихе и рассказывает юным собратьям по революционной борьбе (правда, иностранным), мол, мы, революционеры со стажем, уже стары и до новой революции в России, в отличие от вас, не доживём. Розанов сидит в Петрограде и публикует вторую часть уже мало кому интересных «Опавших листьев» — ну кого теперь скандализируешь рассуждениями о сексе, христианстве, евреях и Гоголе, когда мир вокруг стал стального цвета, над головой цеппелины и чудовищно воняет ипритом? Тем не менее оба они победили в конце концов, Ленин и Розанов. Ленин устроил революцию, перетряхнул и пересобрал Россию по-новому, а Розанов, как выяснилось, сделал так, что после него писать, как писали, скажем, Чехов или Андрей Белый, не говоря уже о Боборыкине, Куприне или Горьком, стало неловко. Охранитель Розанов устроил настоящую революцию в словесности — причём именно потому, что совершенно не собирался этого делать, да и вообще не особенно изящной словесностью интересовался. Розанов любил мечтать и безответственно рассуждать, болтая всё, что на ум придёт. А оказалось: подрывал основы.
Так вот, делать это он научился отчасти в Нижнем. Сам Розанов говорил, что нигилизм его родился в Симбирске (всего два года гимназии). Ок, пусть розановский нигилизм именно там появился на свет, но развиться ему предстояло на других волжских берегах. Сам Василий Васильевич нечасто вспоминал о нижегородских годах, разве что вот о том, как однажды, тайком купив в лавке табаку, разлёгся на скамейке где-то в парке и принялся сам с собой говорить о ничтожности себя и всего вокруг. Мечтать, что он — со своим табаком — есть фантом и более ничего. Вот это самое удивительное в Розанове — его полнейшее равнодушие ко всему, пусть и прикрытое мелкими рассуждениями, умелыми провокациями публики и уже окончательно издевательским ёрничаньем. Он фантом и всё фантом. На самом деле Розанову действительно всё равно, причём всё всё равно, включая набившие оскомину споры о добре и зле в русской литературе. Есть только неявная лирическая волна, которую сам он называл «нежность» и «грусть»; но не будем обманываться, нежность и особенно грусть — это как раз и есть то состояние «теплоты», о котором читаем в «Откровении Иоанна Богослова»: «Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Откровение Иоанна, 3:16). С самого нижегородского отрочества Розанов чует перспективу быть извергнутым из уст Христа, а раз так, то и остаются в данной ситуации лишь пощипывания грусти и влажные глаза нежности: «Та же почти постоянная грусть, откуда-то текущая печаль, которая только ищет „зацепки“ или „повода“, чтобы перейти в страшную внутреннюю боль, до слёз… Та же нежность, только ищущая „зацепки“. Основное, пожалуй, моё отношение к миру есть нежность и грусть». Главное, не верить вот этому: «внутренняя боль».
Здание Нижегородского
дворянского института
Александра II. Вид
в сторону Острожной
площади. Фотография
Андрея Карелина.
Между 1870 и 1895
годами
Можно назвать это состояние буддическим5, можно лирическим, а можно и циническим. На самом деле это крайний нигилизм, ставящий Розанова рядом с его соволгарём Лениным. И всё это как-то странным образом связано с Нижним Новгородом последней трети XIX века, с его положительным духом предпринимательства, с основательным мещанским и чиновничьим бытом, со скучным официозным православием. Ну, или с радикальным отрицанием современности старообрядцами и всяческими сектами Заволжья, с ужасающей грубостью местных люмпенов, с изощрённым прагматизмом эксплуатации на свежепостроенных заводах. Старое и новое, до-модерное и модерное, докапиталистическое и капиталистическое — всё это больше не делится, как у Мельникова-Печерского, на «верхнее» и «нижнее», на «на горах» и «в лесах», тут разделительная линия проходит между людьми одного круга, а иногда в сознании и в сердце некоторых из них.
1. Илья Николаевич Ульянов приказом Управляющего Министерством народного просвещения от 6 сентября 1869 г. за № 19 утверждён инспектором народных училищ Симбирской губернии с 1 сентября 1869 г.
2. «Вождь был зачат в Нижнем» // Новые Известия. — 2004. — 21 фев. URL: https://newizv.ru/news/politics/21-04-2005/23342-vozhd-byl-zachat-v-nizhnem.
3. Хотя в книге есть немало о Нижнем, и исключительно любопытного.
4. После смерти Розанова его архив хранился в Сергиевом Посаде у небезызвестного Павла Флоренского. Есть история о том, как Флоренский распорядился вынести архив из дома в сарай, так как он «не выносит аромата этих рукописей». И это при том, что Флоренский и Розанов были близки в последние годы жизни Василия Васильевича. Флоренский был духовником Розанова, но требовал, чтобы тот отрёкся от своих «еретических трудов». Честно говоря, мне непонятно, какие из розановских сочинений нееретические. Может быть, Флоренский хотел, чтобы Розанов вообще отрёкся от всего сочинённого им? И вот ещё одна любопытная история, уже чисто нижегородская. Через девять лет после смерти Розанова Флоренского сослали в Нижний Новгород — работать в знаменитой местной радиолаборатории.
5. В середине 1990-х первые постсоветские местные власти придумали бренд для Нижнего, суть которого была в том, что нужно забыть «Горький» и «вернуться» в дореволюционный «Нижний» с его купцами, Ярмаркой и прочим. Придумали лозунг: «Нижний — карман России», не сообразив, что как-то скучно и темновато обитать в кармане. Поместили лозунг на билборды. Я видел один из них на выезде из города, какие-то шутники затёрли тёмным «н» во втором слове, получилось «Нижний — карма России». Вот и думай, какую именно карму имели в виду — то ли Минина с Пожарским, то ли Никона с Аввакумом, то ли Ленина с Розановым. В любом случае что-то буддическое в Нижнем есть — и в Розанове тоже.
- Поделиться ссылкой:
- Подписаться на рассылку
о новостях и событиях: